Содержание

этой страницы:

Наверх

Людмила Парщикова

* * *

Смерть находит причину,
а жизнь не нуждается в ней.
Просто дождь отшумел.
Просто скоро закончится лето,
и такою прохладой потянет
с родимых полей,
что залетные птицы
поднимутся в небо с рассветом.
И зайдется душа
на какой-то предельной черте,
ни в слезах и ни в слове
еще не умея излиться...
А мгновение жизни
все длится, и длится, и длится
на почти нежилой,
безвоздушной почти высоте.

* * *

Прежде горя – о чем горевать?
После горя – что толку скулить?
Вскормлен сын. Похоронена мать.
Нужно жить.
Перед темною долей своей
от бесстрашия стынет душа.
С первым холодом станет светлей –
можно жить.
И зима хороша:
сквозь озябший заснеженный сад
льется зыбкий серебряный свет...
Остановишься, глянешь назад –
вот и твой заметелило след.

* * *

Там улица уже белым-бела,
и дремлет у крыльца, укрывшись снегом,
рябина, что посажена была
одним веселым добрым человеком.
Там, видимое еле сквозь сады,
бессонницею мается оконце,
и тянется тропинка до колодца,
а ранее казалось – до звезды.
Там я, еще не ставшая собой.
И снегу столько, что не страшно падать.
И где мне знать, что есть на свете боль
с таким названьем безобидным – память...

* * *

Покуда я жива, покуда я любима,
пока знобит сады от ласки ветерка,
и радость глубока, и боль неистребима,
и кажется весь мир синицею в руках.
Он мне принадлежит, вовсю играя мною...
Покуда я жива, я не умею жить.
И время, точно дождь, проходит стороною,
и клонит до земли тяжелый колос ржи.
И так легко не знать о жизни и о смерти,
не помнить, не считать летящих мимо дней,
и маяться в любви и жалости несметной
к земле и ко всему, живущему на ней.
Покуда я жива, я не могу иначе.
Мне невдомек, что мир перекроить нельзя.
И над моей судьбой береза тихо плачет,
и влажный лист ее прозрачен, как слеза.
Покуда я жива... Но что я в этом смыслю?
По праву руку сын лепечет, семеня...
И сладко мне ни в чем от жизни не зависеть.
И страшно, что вся жизнь зависит от меня.

* * *

Принимать решения спешу,
зряшной откровенностью грешу,
тем непозволительных касаюсь –
приживаюсь с видимым трудом,
обитаю меж добром и злом,
ошибаюсь, в крайности бросаюсь.
То захватит дружба, то вражда...
А в лесах под музыку дождя
засыпают дерева и травы,
листья осыпаются, шурша...
Жизнь сама собою хороша,
и без позолоченной оправы.
Жизнь сама собою хороша,
ежели бессмертная душа
замирает в радости минутной.
А судьба на вырост мне дана.
Может быть, поэтому она
не вполне удобна и уютна.

* * *

Я сердцу не придумывала мук.
Для вольных дум не строила острога.
Язычница, я сотворила Бога
по жалкому подобью своему.
Когда ждала по засухе дождя,
когда кроила музыку из снега,
когда жалела злого человека,
когда в любви не помнила себя,
когда сжигала палую листву,
когда полола грядки в огороде,
язычница, я верила – в природе
любая жизнь восходит к божеству.
Когда ребенка за руку вела,
чьи голоса моей душе вещали:
к себе взывайте – утоли печали,
себя просите – сохрани от зла?

* * *

Ночью на старом кладбище
плакал незримый птах.
В детстве смешил товарищей
мой суеверный страх.
Гроздья сирени свешивались
к изгороди резной.
Я обходила вежливо
кладбище стороной.
Чем-то зловещим виделся
этот притихший мир.
Думала ль, что действительность
страхи мои затмит?
Знала ли, что грядущая
не обойдет беда,
и с головой опущенной
все же приду сюда?
Травы стоят до пояса,
темень вокруг – ни зги...
Грустно мне и не боязно
у дорогих могил.

* * *

Неизносимо сиротское рубище.
Сколько б ни выпало радостей в будущем –
не на чьей выплакаться груди:
Нету со мной самых близких и любящих –
тех, кто баюкал, и тех, кто будил.
За полночь лягу и встану чуть свет.
Судная доля моя неделимая –
так получилось, что любящих нет.
Только любимые...

* * *

Здесь по дворам шатался пес ничей
и преданно смотрел в чужие лица.
И воробьи слетались – подкормиться
в саду. Я помню все до мелочей:
веселый одуванчиковый луг,
летящие с горы резные санки,
растущий на окне зеленый лук
в обернутой фольгой консервной банке;
шуршание дождя, себя в простуде,
и под лопаткой – стетоскоп врача,
и бабушкину шаль на венском стуле,
и стук машинки швейной по ночам;
рябину у крыльца, дымок над крышей,
в ведре с водой озябшую звезду...
А обернусь – и ничего не вижу,
как будто бы любила пустоту.

* * *

Вот и все.
И годы полетели,
словно придорожные столбы.
Глупые, чего же мы хотели
от себя, от жизни, от судьбы?
Многого.
Оплачены сторицей
наши сумасшедшие мечты,
Имена стушеваны и лица,
сожжены и письма, и мосты.
На виски, на поле, на березы
сыплет время пылью снеговой,
И полынь в предчувствии морозов
самой сладкой кажется травой.

* * *

Обернусь –
молодая зима
в чистом поле промчит с бубенцами:
расписные крылатые сани
на просторах, сводящих с ума!
Только неба морозный кумач
да летящий над белым раздольем
бубенцов то ли смех, то ли плач,
не пойму –
надо мной, над тобой ли.
К уходящему в прошлое дню
обернусь.
Позову.
Онемею.
Столько боли тебе причиню,
что уже разлюбить не сумею...
Пусть летят верстовые столбы,
пусть поземка по насту змеится
да свистит, обжигающий лица
ветер родины и судьбы.

* * *

Ни матери на свете, ни отца...
Что – родина?
Ступеньками крыльца
плетутся разгулявшиеся травы
да жалкий огородик вдоль канавы,
где светит в мокрой зелени лукавый
оранжевый цветочек огурца.
Какой-то нежный невозвратный звон,
окутавший пустырь за старым садом,
да в воздухе, с цветущей липой рядом,
сосновый дух недавних похорон,
и свет, и ветер с четырех сторон.
Что – родина?
Ни голосом, ни взглядом
не выстенать. Как истина, мертва
любая боль, достигшая вершины.
Язык души невнятен.
А слова –
убогая попытка естества
утешиться догадкою родства,
доколь само оно непостижимо...

* * *

Как прочие, вставала спозаранку.
Работала на совесть, не на страх.
Не за небесной манною, за манкой
говела в вековых очередях.
В автобусах к сопутствующим жалась –
тянулась к человечьему теплу.
В глазах, в слезах, в поступках отражалась
вся родина – в непротивленьи злу.
Под гулы кораблей, летящих к звездам,
с толпой тянулась в "винный" угловой.
Кто тут последний? – спрашивала в воздух.
А думалось: есть кто-нибудь живой?

* * *

Столько раз из полымя да в пекло!
Чудны и чудны наши дела.
Если допустить, что все ослепли,
я-то где же, зрячая, была?
Щи варила, колыбель качала,
птицей в клетке содержала стих.
И не солгала – так промолчала –
выживала, Господи, прости.
Я "ура!" кричала на параде,
сор не выносила из избы...
Стыдно поэтических тетрадей.
Стыдно прозаической судьбы.
Стыдно боли полуоткровенной,
осторожности сторожевой,
стыдно жизни, стыдно смерти,
веры
стыдно – до сих пор еще живой...

* * *

Ни о чем не расскажут деревья –
вся-то быль порастает быльем.
И затянет туман недоверья
откровенное слово твое.
Так и быть, привыкай к непогоде.
Кроме памяти – что нам грозит?
Дотлевает сорняк в огороде –
дым отечества в сердце сквозит.
Так и быть, пожинай, что посеял...
Слишком много наломано дров.
Я не знаю, в любви ли спасенье,
но без горечи – что за любовь?
У костра этой истины древней
дымом наших трагедий дышу...
Ни о чем не расскажут деревья.
А людей ни о чем не спрошу.

* * *

Салюты гремели. Посевы горели.
Тянулись к добру. Изощрялись во зле.
Меняли понятья о средствах и цели...
За миг обитанья людей на Земле
к чему не привыкнешь?
А все-таки грустно,
что так одинока людская душа,
что истины мнимы, и тщетно искусство,
и жизнь, трижды клятая, так хороша.

* * *

Загорится недобрым нездешним огнем
в колее ледяная звезда.
Мы и вправду не тем добирались путем –
все дороги ведут никуда.
Видишь, даль на закате слилась с высотой
и повеяло дымом утрат.
Самой звонкой монетой плати за постой –
мы задержимся здесь до утра.
Мы еще покуражимся, долю, как хлеб,
замесив на слезах и крови.
Видишь, припятским снегом струится к земле
прах угрюмой сыновней любви...

* * *

Расщеплю сухие чурки,
и заполнится теплом
самый ветхий в переулке
сиротеющий наш дом.
И прильнет к окошку ветер –
черноземный снеговей.
И уйдут на ветер дети,
каждый – с долею своей.
И вовек не ведать маме,
как за всю ее печаль
в реставрированном храме
тает тонкая свеча;
как в продутом долгой стужей
доме, где провис карниз,
памятью врачует душу
ею вскормленная жизнь.
Одиноко правит тризны,
жжет последние дрова...
Ну а что до смысла жизни –
это все слова, слова...

* * *

Самоотдача – безнадежный труд.
Поверив этой истине избитой,
я научилась не копить обиды –
пускай они обидчиков гнетут.
Над выгодой пусть страждущий корпит,
ущерб – разочарованный итожит.
Дубленая шагреневая кожа
моя –
исходный сохраняет вид.
Добро ль возжаждет платы за добро?
Да и с какою мерой подступиться
хотя б к тому, как поле колосится,
как дождь идет, как щедро тратит птица
свое голосовое серебро...

* * *

Вот последние стаи пройдут высоко
Над иссякшей рекой, над иссохшей дубравой,
и запросится сердце на вечный покой –
я сыта этой – с лоском – холопской тоской,
этой былью и болью великой державы.
Ни надежды такой, чтобы ум приручить,
ни такого тепла, чтоб душе обогреться...
Говоришь, это ветры тоскуют в ночи?
Это, милый, мое надрывается сердце.
Я зеленую воду попью из реки.
Я обрывки молитв в полумертвую озимь
надышу...
Но свистят по Руси сквозняки –
слов не слышно.
А эхо далеко относит...

* * *

Светлане

Мне ль не помнить, как поют: баю-баю-баюшки,
мне ль не знать, какой любовь излучает свет.
Жили-были на земле дедушка да бабушка.
А сегодня у меня даже мамы нет.
И дрожит моя душа синевой под веками,
упирается душа в глухоту ворот.
Собери себя в кулак, жаловаться некому –
гордость пращуров моих голос подает.
Выживай, моя душа, меж стихом и стирками,
выбредай на Божий свет, в сто ручьев реви...
А пойдем на Страшный суд – не доймут придирками:
ничего за нами, кроме
боли и любви.

Наверх Вниз